Антисемитские настроения не минуют и Австрию перед войной, и временами они проявляются в более агрессивной форме; они взрываются в сознании бургомистра Вены Карла Люгера, чье имя до сих пор носит главный проспект города; они питают теории последователей Георга фон Шенерера. Но Праге не в чем было завидовать Вене, как чехам не в чем было завидовать немцам, антисемитизм не всегда скрывается за недомолвками и намеками. В 1897 году во время антинемецких манифестаций, названных «декабрьским натиском», пражских евреев избивали на улицах, разбивали им окна, грабили их лавки. В 1899 году, когда Франция была расколота делом Дрейфуса, возникло дело Хильснера: еврей, сапожник небольшого провинциального города, был обвинен в совершении ритуального преступления в отношении девятнадцатилетней девушки. Дело рассматривалось двумя трибуналами, оба приговорили Хильснера к смерти; император Франц-Иосиф смягчил его наказание пожизненным заключением. Во время «декабрьского натиска» Кафке было четырнадцать лет, во время дела Хильснера — шестнадцать; неизвестно, что он испытывал в это время; этот период жизни Кафки не представлен никакими биографическими документами. Но он возвращается к делу Хильснера в 1920 году в письме к Милене во время послевоенных погромов, инспирированных младочешской партией, когда с евреями обращались на улицах, как с «паршивой расой». Кафка соотносит свою собственную жизнь и свои отношения с Миленой с преступлением, некогда приписанным Хильснеру: евреи столь чужды жизни других людей, что, как только они хотят участвовать в ней, они способны лишь ранить и убивать. «Самое ужасное для меня в этой истории — это убеждение, что» евреи должны убивать, как хищные звери, со страхом, так как они не животные, а напротив, особенно- умные люди, и тем не менее они не могут удержаться, чтобы не набрасываться на вас /…/».
Без этого хронического антисемитизма, время от времени прибегающего к насилию, творчество Кафки рискует остаться плохо понятым. Перед этой враждебностью Кафка испытывал не страх и даже не унижение; для этого необходимо было, чтобы он больше уважал своих противников. Но он чувствует себя «поставленным вне общества», отрезанным от большинства, отброшенным в замкнутый мир, в котором ему трудно дышать.
Прага присутствует в творчестве Кафки, по крайней мере в первых сочинениях, где конкретная опора его вдохновения часто остается очевидной (более поздние тексты в значительной степени тяготеют к абстракциям и фантазиям). Так, например, можно проследить шаг за шагом в «Описании одной борьбы» (большая часть текста была написана в 1904 году) дорогу, по которой однажды вечером следует герой повествования со своим спутником по улицам города: узнаются набережные Молдау, мост Карла IV и его барочные статуи, Остров Лучников, Большая площадь Старого Города с колонной Девы, которую младочехи собирались разрушить в 1918 году, усматривая в ней символ австрийского гнета. Когда Йозеф К. в «Процессе» отправляется на свой первый допрос, он приходит в рабочий квартал с маленькими лавчонками, расположенными в подземельях. Старожилы узнали в нем предместье Жижков» где находилась асбестовая фабрика, которой Кафка, к своему несчастью, должен был заниматься в течение некоторого времени. В кратком описании пейзажа, с которого начинается «Приговор», узнается картина, которая была перед его окном на Никласштрассе, почти у самой реки, с высотами Градчан и садами Бельведера на другом берегу. Но в любом случае это не более чем топографические ориентиры, введенные намеренно прозаично: в творчестве Кафки нет места для «поэзии» Праги. А ведь «поэзия Прага» была в это время широко эксплуатируемым литературным мотивом, но от него Кафка отмежевывается с самого начала.
Для характеристики этой тенденции достаточно привести три имени. Первое, сегодня уже забытое, но в те времена редко оспариваемое, имя Гуго Салюса, городского врача-гинеколога, который в некоторой мере был официальным представителем немецкой культуры: живописная фигура с длинными светлыми волосами, в шляпе с широкими полями, но поэт посредственный. Он поставлял в избытке красивые талмудические легенды и привлекательные образы Праги. Кафка упоминает его имя всего лишь один раз в письме к Максу Броду, подтрунивая над неоромантическими ухищрениями, характерными для его стиля.
Второе имя — Рильке, который, перед эмиграцией в Мюнхен, в своих первых стихотворениях, озаглавленных «Дар богам домашнего очага», и в своих первых рассказах назвал себя поэтом Праги. Теперь практически не читают ни тех, ни других. Но несколько строк из новеллы под названием «Король Бохуш», которую он издал в 1897 году, помогут понять ее дух. Тот, кого называют «король Бохуш», является в соответствии с натуралистическими вкусами того времени калекой, над которым в кофейнях каждый издевается и которого ждет трагический и бурлескный конец. Бохуш хорошо знает свой город Прагу: «Самое сокровенное, — рассказывает он, — находится в сердце вещей, и, видите ли, в этих старых домах таится столько секретов /…/. Там есть старые часовни и столько странных вещей, картин и ламп, и полные сундуки, я не лгу, сундуки, полные золота. А из этих старых часовен далеко идут подземные ходы, далеко в город, может быть, до самой Вены». И Бохуш восхваляет народ, народ Чехии, не знакомый художникам того времени: «Что же это такое, наше искусство? Может быть, песни, которые наш народ, совсем молодой и полный здоровья, едва пробудившийся, мог бы петь? Повести, которые говорят о его силе, о его доблести, о его свободе? Картины родной страны? Да? Ничего подобного. Все эти славные господа ничего не знают об этом. В них уже нет той детскости, которая сегодня еще свойственна народу, полному желаний, из которых ни одно не удовлетворено. Они слишком зрелы…»