Франц Кафка - Страница 82


К оглавлению

82

Такова была повседневность в течение недель, следовавших за гмюндской встречей. Но скоро сами письма становятся источником душевных страданий. Кафка ожидает их с нетерпением, но, когда они приходят, он не решается их вскрывать: каждое из них вызывает в нем чувство своей собственной нечистоты. И что отвечать? Кафка старается говорить лишь правду, но это нелегко: «В любое время я ищу лишь возможность сообщить несообщаемое, объяснить необъяснимое, рассказать нечто, что есть в мозгу моих костей и что может быть пережито только лишь в мозгу моих костей. Может быть, это в сущности не что иное как страх, о котором я тебе говорил так часто, страх, который как бы распространился на каждую вещь». Он добавляет, что этот страх может быть также — кто знает? — ожиданием и жаждой другой реальности и, возможно, страх является лишь ее преамбулой. Как бы там ни было, эти письма приносят отныне лишь страдания. Кафка, слишком слабый, слишком израненный, слишком обеспокоенный самим собой, умоляет Милену хранить молчание. Последние из этих любовных писем посланы в конце 1920 года. Что делать перед невзгодой, подобной этой? Как писал однажды Кафка по-чешски: «Я разбился о самого себя». В одном из размышлений серии «Он», написанном несколькими месяцами раньше, уже говорилось: «Его собственная лобная кость преграждает ему путь, он в кровь расшибает себе лоб о собственный лоб». Что могла бы подевать Милена?

И однако 21 июля, следовательно, задолго до Гмюнда, Кафка ей пишет: «каждый из нас живет в супружестве — ты в Вене, я со своим страхом в Праге /…/. Так что, видишь ли, Милена, если бы я тебя полностью убедил в Вене, ты бы уже больше не была в Вене, а ты просто была бы в Праге. Все остальное лишь утешение». Это, конечно, верно, и он уверен, что и Милена тоже боится. И она первая в этом убеждена. В нескольких письмах, написанных ею Максу Броду в январе-феврале 1921 года, она признает себя виноватой: она знает, что бросает Франка — как она его называет — без крова, без крыши над готовок, словно голого, предоставленного всем опасностям, как она сама себе говорит, на грани безумия. Но она не может решиться покинуть Поллака, который к тому же болен, — она на это решится лишь четыре года спустя. И, главное, она не может принять квази-монашескую жизнь, которая ожидала бы ее рядом с Кафкой. Она хочет ребенка, она хочет, как она говорит, остаться близкой к земле. Чтобы жить с Кафкой, надо было собой пожертвовать, но кто знает, долго ли эта жертва была бы действенной?

Полностью Милена не исчезает из жизни Кафки — изредка она будет упоминаться. Однако, возможно, именно здесь уместно сказать о ее судьбе, хотя биография, написанная Маргаритой Бубер-Нейманн, сделала ее известной широкой публике. От начала и до конца она провела жизнь бурную и беспорядочную, к которой ее предназначала натура. После разрыва с Эрнстом Поллаком она живет с одним австрийским аристократом, исповедующим коммунистические идеи. Затем она влюбляется в некоего архитектора, за которого выходит замуж в 1927 году, четыре года спустя после смерти Кафки. Вследствие тяжелой беременности она становится тучной и безобразной, муж начинает ей изменять и переселяется в Советскую Россию. Милена, вступившая в коммунистическую партию, сначала активно работает в ее рядах, но в 1936 году вследствие известных московских процессов выходит из нее. Когда Гитлер оккупировал Чехословакию, Милена тотчас же оказывается в Сопротивлении и пытается помогать евреям покинуть страну. Она арестована, брошена в тюрьму, перевезена в концлагерь Равенсбрюк, где вскоре ее мужество и милосердие делают ее известной среди заключенных. Она умрет в 1944 году в результате операции, сделанной в медпункте лагеря.

В 1920 году любовные отношения между Кафкой и Миленой развиваются столь бурно, что рискуют затмить другие события его биографии. Однако были и такие, о которых следует упомянуть, — одно абсолютно второстепенное, второе — существенное.

Второстепенным событием является появление в жизни Кафки «юного поэта», музыканта и гравера одновременно, время от времени навещающего его в бюро. Это сын коллеги по Агентству по имени Густав Яноух. Кафка принимает его скрепя сердце, поскольку вежливость мешает ему отказать. То приходится читать его стихи, то он приносит свои гравюры, однажды, например, он принес Троцкого и Благовещение («Видишь, — комментирует Кафка, — у него широкие взгляды»). Было бы неуместно упоминать здесь имя этого навязчивого человека, если бы он позднее не опубликовал Книгу, призванную передать потомству свои беседы с Кафкой. Он выпустил два издания, добавив во втором неизданные откровения и исповеди. Неосведомленному читателю трудно узнать в безапелляционных высказываниях, приписываемых Кафке, обычную осторожность и скромность писателя — вызывают удивление и тон, и содержание. Однако сочинение Яноуха долгое время рассматривалось как «приемлемый» источник, и, поскольку свидетельства о Кафке были редки, биографы и комментаторы широко его использовали. Позже было доказано, что в большей своей части эти «разговоры» являются апокрифами. Безусловно, нельзя клясться, что та или иная цитируемая фраза в действительности не была произнесена Кафкой, но поскольку нет критерия, позволяющего отличить истинное от ложного, книгу Яноуха ради осторожности следует рассматривать лишь как весьма неубедительные заметки о нескольких редких встречах с писателем Таково незначительное событие в биографии Кафки.

Существенное же событие касается иудаизма. Положение еврея никогда не смущало Кафку в его отношениях с Миленой. Напротив, при случае он ее упрекает в том, что она имеет о евреях — и, следовательно, о нем — слишком хорошее мнение. В июне 1920 года, до встречи в Вене, он ей писал: «Иногда, например, меня охватывает желание засунуть их всех (включая себя) в ящик бельевого шкафа и подождать, затем чуть приоткрыть, чтобы проверить, все ли они уже задохнулись, если нет, снова закрыть ящик и продолжать так до конца». Далекий от того, чтобы исключить себя из еврейской массы, он пишет в другом письме, что, вероятно, он в большей мере, чем остальные, является «западным евреем», в большей мере лишенным жизненной силы и остроумия, в большей мере к тому же погруженным в повседневность без веры и без надежды. Упадок западных евреев становится образом, возможно, причиной его собственного упадка: как они, он без прошлого, без будущего. Но в другой раз, когда он видит в пражском еврейском отеле сотню эмигрантов, только что прибывших из России, он восклицает: если бы ему предоставили выбор, он хотел бы быть одним из этих маленьких еврейских мальчишек, пришедших с Востока — они так слиты со своей судьбой, со своей нищетой, со своим несчастьем, что не ощущают забот; даже если они не знают, где окажутся завтра, их жизнь имеет смысл, они существуют.

82